    |
Мы вещество, которым сны творят...
Мой отец перевел эти строчки на русский язык.
Когда он умер, ко мне во сне пришла девочка.
И я с радостью подумал: вот кого я любил всю свою жизнь! Как же я мог о ней забыть, не встречаться с нею, не звонить, не писать... ей. Да вот эта девочка... а она — душа... моя. Я не мог ей звонить...
Да нет же, подумал я. Вчера умер мой отец. Это он пришел. Это его душа ко мне приходила... Какое счастье.
Почему-то я никогда не думал, что мне придется своими словами рассказать о прошедшем времени и о том, что было с нами. А между тем разве не об этом мы с тобой мечтали: обо всем этом рассказать?
Я прошлой ночью видел знак своего детства: отсвет от зеленого уличного фонаря на стене. На старой квартире в окно всегда отсвечивал уличный фонарь. Теперь я смотрел на слабое, призрачное зеленое свечение на стене и думал: вот это - детство, вот оно - такое...
Кажется, у тебя таким знаком был "оконный излом", треснувшее стекло в окне хатки, вашего сельского дома.
История наша самая простая; скорее всего, она не имеет никакого значения.
Мальчик по имени Вадик Казанский был городской во втором поколении. Мама его была деревенская девочка, росла в этом селе Заковряжино под Новосибирском, и здесь ее – и Вадика – родные живут, и будут жить дальше. Мама Вадика от Бога учитель, педагог. Она закончила Пединститут в Новосибирске, затем поехала учиться в аспирантуру в Ленинград. Сына она взяла с собой.
Мои друзья, одноклассники, я сам, были ленинградские жители. Наши дворы – это были особняки и дворцы Ленинграда, были гранитные набережные, была красивая река и все это само собой разумелось, как воздух.
Вадик и его мама приехали из Сибири в Ленинград, на долгий срок к незнакомым людям. Мы встретились. Мы учились в одном классе. Это было то время, когда открывается мир, и ты делаешь то первое ошеломляющее открытие... что рядом с тобой есть кто-то, кто может думать так же, как ты, и может тебя понимать. Ты прежде думал, что твой мир – это только твоя тайна, он был полон страхов и темных углов. Вдруг оказывается, что этим можно поделиться. Так вот, мы вместе стоим перед этим открытым миром, и понимаем, зачем мы будем жить дальше, начиная с этого момента.
Мы будем жить ради музыки, которая звучит в нас, и друг ради друга.
Это 14 лет, и это время имело название: Ленинград. Мама Вадика защитила диссертацию, и ей надо было возвращаться домой. Когда они с Вадиком уехали, мы горько плакали.
Труднее всего передать серьезность, всеобъемлющую значительность того, что с нами происходило. Мы прощались в аэропорту, Вадик пел песню "и потихонечку пятится трап от крыла, вот уж действительно пропасть меж нами легла..." Самолетам, разлукам, ожиданиям и встречам были посвящены следующие несколько лет жизни. Мне было ясно, что мы переживали что-то исключительное. Как я теперь понимаю, я не ошибался.
Как это обычно бывает, это новое и исключительное происходило не только внутри нас, оно происходило вовне, в повседневности и в истории. Все пришло в движение. Никто не собирался свергать Советскую власть. Она развалилась сама, и как казалось тогда, бесповоротно ушла в прошлое.
Мы не ходили на митинги, - почти не ходили, но меня не покидает убеждение, что безмолвно митинговали снежные поля аэродрома, и мы были, конечно, с ними, и расставаясь в очередной раз, горькими слезами оплакивали страну нашей юности.
Потом мы плакать перестали. Потом была армия. Потом был темный и горький 1991 год, и в Москве произошла революция. Она оправдала очень мало связанных с ней надежд; но я никогда не забуду этого счастья, когда на набережной Москвы-реки с еще не разобранными баррикадами друг друга поздравляли незнакомые люди...
Для тела пища извелась,
Все платье на одну погоду,
Но пошатнулась злая власть,
И есть надежда на свободу..."
Из откликов
Л. А. Гуревич
Дорогой Леша! Картина твоя полна очарования, она льется и дышит, есть в ней своя душа и попадать в ее переливы - радостно. Есть в ней и некая загадочность, таинственность - тоже во благо. ...обаяние России, ее деревни и ее Питера, прекрасно схваченная атмосфера (фонограмма, особенно тишина деревенского рассвета!) Обаяние этих людей, особенно героя. Россиян интеллигентных, добрых, сердечных, духовных 30-40-летних, мир надежды, столь нужной всем сегодня.Но будь готов и к озадаченности, разведению руками, а то и полному отвержению ("Маразм!", "О чем это?", и т.д.)...
Benjamin Halligan
I love the vastness of the film — in terms of the Siberian scenes, but also the provocative "soundscape". You film in such a way so as not to flinch from the vastness — but only once or twice is the composition used to illustrate the vastness. The protagonists in these landscapes aren't like the pictures of the German romantics (Friedrich, for example) — their relationship with the landscapes isn't one of being dwarfed by the landscapes. The intimacy of the film — and of the music, of course — is somehow running in parallel to all this, not against it. What remains are the details of the human struggle, the psychology of the character, despite the drama of the landscapes and locations. In Tram there's a kind of frisson of ambivalence throughout because of this arresting dynamic. Also the ambivalence of youth in age, of these people revisiting the past — revisiting their younger selves. I recalled our conversations about the idea of music and youth. This is still central, but buried deep within the film. So the idea of a "tram" seemed to me not to be a metaphor, but to denote a literal journey, between the communities, between the locations of the film. Epic spaces and intimate gestures.
And the dream-like element to the film... do you see the reality in the dream here (is the reality dreamed?), or is the reality itself a kind of dream? In the latter case, the reality has the intimacy and familiarity which makes it feel so, and is drawn from these honest, human portraits. The reference to The Tempest added another level to this question — and a new context for the story of the protagonists too, they are such stuff as dreams (such as this film) are made of.(more) |