Fuga temporis

Памяти Нинель Болеславовны Янковской

 

 

 

 

Много-много дней в середине сентября стояла теплая, солнечная погода. По небесной синеве бродили облака, было необычно тепло, и листья почти не желтели. За работой я почти не обращал на это внимания.

Утром во вторник, 8 сентября, мама попросила меня найти ее плащ. Я порылся в шкафах, но плаща не нашел, - потом решил поискать на вешалке в коридоре и нашел его там. Через несколько минут оказалось, что мама оделась и собирается ехать в Эрмитаж. Она не была там довольно давно; обыкновение ездить в Эрмитаж каждую неделю (обычно в среду на заседание отдела Востока) уже не вполне соблюдалось.

В это лето мама не брала отпуск и никуда не ездила. Она хотела было поехать к нам на Ладогу в июне, но я не согласился — лагерь не был готов, нам только предстояло его поставить, и ей пришлось бы приехать просто в лес... Мне показалось это невозможным, да и погода потом установилась холодная, дождливая... Я спросил: «Ты хочешь на Ладогу?» Она ответила что-то в смысле «чтобы вас подхватить», т.е. помочь с Аей при постановке лагеря. Она всегда за нас беспокоилась... Я от помощи ее отказался, да мне и вправду было трудно представить себе такую поездку. Мама четырежды приезжала к нам на Ладогу, но каждый раз на готовое, к готовому хозяйству, в поставленную палатку — и то это было трудновато...

Словом, в это лето мама никуда не ездила. Мы уезжали все на три недели в Норвегию, и я просил ее дождаться нас. Вернувшись, мы застали ее в порядке — то есть, на наш взгляд, в таком же примерно виде, как и до отъезда; только выяснилось, что сразу после нашего отъезда она сильно порезалась недавно наточенным ножом (и конечно, в телефонных разговорах не обмолвилась и словом об этом). Другие такие долгие отсутствия наши не планировались.

Еще давно, где-то вскоре после смерти И.М., она дала понять, что надеется прожить столько же, сколько он — а он умер на 85-м году. Такой план давал нам еще полтора года. Глядя на маму в последние дни, я думал, что может быть, это дело не полутора лет, а месяцев... Не то чтобы было какое-то заметное ухудшение, - но какие-то отдельные тревожные признаки. Да нет, было и ухудшение. Фигура ее, идущей по квартире, иногда становилась как-то старчески страшноватой... «Каждый год идет заметное вычитание», - так прежде говорила она. Но в эти ясные, теплые осенние дни всё было хорошо.

Мама сказала, что едет в Эрмитаж. Я ответил, что тоже еду — давай, поедем вместе. «Давай поедем». Мы вышли из дома и мама как-то удивилась, что мы пошли к машине — неужели она предполагала, что я повезу ее на метро? Мы поехали обычным путем последнего времени — по Дальневосточному, Новочеркасскому, налево на Большеохтинский мост; пока ехали через мост, я помню, она говорила о чем-то египтологическом. Потом на Суворовский, направо на Кирочную, (всегда вспоминали, как гуляли с ИМ в Таврическом); налево на Маяковскую, по Манежному переулку, мимо Преображенского собора (где по нашей просьбе заочно отпевали ИМ), через Литейный по Пестеля... Когда стояли, дожидаясь зеленого света, на мосту через Фонтанку, то слышали со стороны Михайловского замка самый настоящий вой блокадной сирены... Но как-то не придали ему значения. Потом в разговоре с Верой мама вспомнила, что ведь это было 8-е сентября, день начала блокады.

...Вдоль Марсова Поля, по Мойке, направо в Мошков переулок, налево по Миллионной до Зимней канавки. Там я остановил машину, отстегнул мамин ремень и она вышла, вполне легко. Это была ее последняя дорога по городу. Вернулась она, как обычно, на метро.

Она обычно звонила мне, когда возвращалась домой, но в этот раз не позвонила. Я обратил на это внимание — видимо, слишком устала. Потом рассказала, что в метро ей молодой человек предложил помощь — такого тоже никогда не бывало; но в конце концов, почему не может иногда встретиться добрый человек, который предложит свою помощь? И всё же на обратном пути куда-то зашла, что-то купила... В квартире мама шла по коридору, перехватываясь от ручки шкафа к ручке шкафа. Такого тоже не бывало. Явно наступал очередной этап старения... Но голова ее была совершенно ясной, она была в том состоянии полного самообладания, в котором у нее присутствовал особый легкий, совершенно особенный ее юмор. Где-то в эти дни к ней приезжала Лора Головлева по ученому делу; я заходил к ним и видел маму очень усталой. Как обычно, были телефонные разговоры с Марией Леонидовной Пчелиной, с кем-то еще...

В четверг или все-таки в пятницу (10 или 11-го сентября) я отвез утром Мишу в детский сад и возвращаясь по проспекту, подумал, что мама, может быть, сейчас идет из универсама. (Она уходила туда примерно тогда же, когда мы с Мишей уезжали.) Она почти каждый день ходила в универсам рядом с нашим домом — метров 300 от подъезда; покупала и еду, и всякие лакомства, и минеральную воду, (себе — осетинский «Кармадон», который мы любили еще с поездки в Осетию в 1980 г.). Сумки всегда бывали тяжелые. Одно время я пытался пресечь эти выходы — ведь мы могли съездить на машине за какими угодно продуктами, но потом, слава Богу, перестал. Выходы эти были важны для мамы, хотя, быть может, и нелегки. Это был вид прогулки и какой-то хозяйственной самостоятельности (купить то, что она хочет), и способом быть действительно полезной своим домашним. И мы как-то научились ценить эти ее выходы, а дети радовались ее покупкам.

Так и вышло — я застал маму выходящей из магазина, взял ее сумки, довел машину до дому (а мама прошла пешком). Дома у нас был большой разговор о нашей семейной новости, о будущем внуке («Проектируется ? Проектируется ?» - живо спрашивала мама, глядя на меня радостно-округленными глазами), о том, как что устроим, что в комнате ее надо добавить стеллажи для книг, и т.д. После разговора я поехал на студию. Со студии я в последнее время маме не звонил — и оттого, что под вечер, когда бы надо звонить, я бывал увлечен работой, и оттого, что она в это время обычно смотрела фильмы про комиссара Мегрэ и не любила, чтобы ее отвлекали, и оттого, что в другое время она могла спать и я не хотел беспокоить ее. Ну, и не звонил... Я всю жизнь забывал, что о себе-то она никогда не скажет... О ее состояниях, ощущениях, касающихся собственно ее, нужно было выспрашивать — и знать бы еще, как правильно задать вопрос... В том большом разговоре было сказано ею: «Я, наверное, выполню свое обещание Ае».

Речь шла вот о чем. Когда в 2006 г. умерла Верина бабушка, пролежав несколько месяцев, - постепенно уходя от нас и физически, и душевно, и мы окончательно переехали к маме в Веселый поселок — то Ая побаивалась зайти в комнату НБ. «Боится, что я тоже стану умирать», - говорила НБ. «Не бойся», сказала она, «это будет позже, ты еще пойдешь в школу». И вот в школу Ая пошла. Об этом-то обещании и говорила НБ. Я ответил ей - «Ну, Ая еще 11 лет будет ходить в школу...» «Нет... я свищу в последнюю дырку, как говорила Наталья Давыдовна» (Флиттнер, - из старших эрмитажников, к которой пришли в своей молодости и ИМ и НБ).

Было ли это общим состоянием обветшания, или у нее были какие-то конкретные предчувствия наступающей катастрофы? Вместо того, чтобы расспросить ее, я сказал какие-то незначащие слова, какие молодые люди говорят в таких случаях.

Вечером я обычно приходил капать ей противоглаукомные капли — но в эти дни я задерживался на студии допоздна и она капала себе капли сама и к моему приходу обычно уже спала. Видимо, так было и в ночь на 12 сентября — не помню, чтобы я заходил к ней.

Когда, после маминой смерти, я стал искать ее фотографии, то оказалось, что самая последняя сделана в Стамбуле 13 ноября, т.е. перед тем, как мы расстались в аэропорту. Она вернулась на самолете в Петербург, а я поехал в Ирак готовить курдскую картину. И с тех пор ни разу не фотографировал маму... Конечно, была спешка — сначала подготовка картины, потом съемки, потом монтаж, две поездки в Швецию — всё это так, и всё же почти целый год я не обращал к ней объектив своего фотоаппарата... И не было никакой летней поездки... Не было того сосредоточения энергии, нашей любви к ней, деятельности ради этой любви, которая, как я помнил, излечивала многие непростые случаи... Как температурящего ребенка достаточно приласкать и поносить на руках, так бывало и с мамой — достаточно было посидеть с ней подольше, прибрать у нее в комнате. Но в тех случаях бывали явные основания для тревоги, которые требовали от меня такого сосредоточения — здесь же их я не видел, мне виделось благополучие, теплая сентябрьская погода.

Утром 12 сентября мы поднялись не очень рано и не очень поздно; Вера с ребятами поехали за город — привезти с дачи больного отца нашей близкой подруги. Мы все вышли вместе: я проводил Веру и ребят до машины, а мама в очередной (последний) раз пошла в универсам. Я видел ее в профиль, шагающей с поднятой головой, с большим усилием, как я теперь понимаю.

Потом я вернулся домой, снимал высохшее белье с балкона, развешивал постиранное. Мамы долго не было. Я подумал, не случилось ли что-нибудь, мне представилось, что она лежит на улице, и вокруг нее толпится народ. Но головой, не душой подумал я это - и отложил выход до того, как кончу с бельем.

Кончив, я вышел на улицу — мама на улице не лежала и не шла; не было ее и в сберкассе, куда она могла бы зайти, так как пришел счет за телефон. Я пошел дальше — и к радости своей, увидел ее сидящей на подоконнике второго окна универсама. Она положила свою сирийскую палку и кормила голубей. Я взял сумки и стал ее провожать. «Буду просить у Аи прощения, что я часть ее лепешки скормила себе и голубям», - сказала она.

Мы потихонечку шли по асфальту вдоль универсама, через проезд, последний раз шли вместе.

- Гран мерси от нашего старушечьего общества. (Она всегда говорила это «гран мерси», когда я чем-нибудь помогал ей, вариант был «гран мерси от всего нашего еврейского общества» - как в оригинале, - иногда слово «еврейского» выпадало).
- Не хочешь ли сходить на речку [Оккервиль, рядом с нами], без сумок?

- Нет, этого в моей программе нет. Мы - рабочие лошадки.

Мы пошли вдоль нашего длинного дома. Я подумал, что не очень-то весела эта ее почти ежедневная прогулка. Слева — белый кирпич, справа машины и черемуховые кусты. Вот и всё...

Мама купила сома. «Кассир говорит: - Сом! Прямо слюнки текут... Сама бы съела!» Про эти «слюнки текут» мама пару раз повторила. В последний раз в жизни переодевшись (в полосатую блузу и цвета хаки домашние штаны), мама сразу принялась готовить этого сома — из головы уха с морковью, остальное тушить с картошкой в большой чугунной гусятнице, которую мама с год назад сама и притащила из универсама, - в память о гусятнице, которая когда-то была у них в доме.

Мы поели сома и я показал маме очередной вариант монтажа курдской картины, с довольно большим единством, но слишком темный, «просаженный» по изображению. Мама в начале картины вышла, чтобы взять у себя шерстяной плед, который она вешала рядом с телевизором, - прикрыть яркое окно. Один глаз у нее не видел почти совершенно с осени 2007 года («Вижу только маленьким краешком».) Редкое дело — она как-то рассказала мне, что она видит. «Я читаю книгу, и иногда мне кажется, что страница становится губкой. Или с краю зрительного поля скачут кони». Вы на шаг неторопливый...

Несколько дней потом этот плед так и висел.

Мама смотрела внимательно, но такого, как на одной из предыдущих версий, когда мы оба плакали — такого чувства не было. Я спросил — какие впечатления ?

— Какие впечатления? - Мама подумала... - Ну, это вообще твой стиль... Тихое, которое сильнее громкого. Самое главное — но это и стоит у тебя на центральном месте, что «я не буду искать себе другого хозяина». (Она имела в виду слова из Корана - «Разве другого Хозяина, кроме Бога, я буду искать себе?»)

— Но изображение слабее, мне кажется.

— Изображение слабее.

После этого мама села за стол что-то поесть — скорее всего, делала маленькие бутербродики с селедочным маслом, которое она очень любила и в этот раз купила себе.Я сказал, что пошел на студию, и попрощался.

— С Богом, - сказала она, и я ушел. И в этот вечер я тоже ей не звонил. Звонила ей Инна, но в какое это было время и о чем они говорили, вспомнить Инна не могла.


Мы приехали с Верой и ребятами где-то в начале первого ночи, минут в 15-20 первого. В квартире работал телевизор; так иногда бывало, когда бабушка не ложилась спать, поджидая нас. Но телевизор показывал что-то не то, что бабушка не стала бы смотреть. И главное, рядом с телевизором ее не было.

Я заглянул в ее комнату и увидел ее лежащей на полу ничком, между ее постелью и журнальным столом. Там такая неширокая щель, как раз по ширине тела ее... Головой она лежала на основании торшера, и стойка торшера была сбита и лежала, продолжая светить. Тапочки стояли в разных местах, на ногах их не было.

Мама уже не дышала, но середина тела была еще теплой. Я позвал Веру, мы подняли и положили ее на спину на постель. Я попросил оставить меня одного и стал слушать сердце, проверять пульс. Долгое время (еще спустя час или больше) мне казалось, что сердце бьется, и даже что есть пульс. Это было биение моего собственного сердца... Я даже попытался сделать массаж сердца и вдохнуть воздух в нее, но очень быстро оставил эти попытки.

Как позже выяснилось, у нее разорвалась так называемая расслаивающая аневризма аорты, когда кровь проникает между слоев огромного сосуда с большим давлением, растягивает и в конце концов разрывает изношенные стенки. Здесь это произошло над самым сердцем; кровь сразу заполнила перикард и сердце остановилось.

Что она могла чувствовать? Сам разрыв должен сопровождаться, как пишут, «жесточайшей болью, приводящей к двигательному возбуждению», но с другой стороны, в заключении период от «начала процесса» до смерти определен в «единичные минуты». Чувствовала ли она начало расслоения? По литературе, весь процесс расслоения может занять сутки или часы. Чувствовала ли какие-нибудь предвестники? Понимала ли, что надвигается катастрофа? Это ли заставило ли ее сказать, что она «свистит в последнюю дырку»? Или же эти предвестники потонули среди общего телесного неблагополучия?

Уходя спать, мама бы выключила телевизор. Раз он остался работать, значит, она вышла на минутку — пошла прилечь, как делала, во время рекламы или оттого, что уже почувствовала себе нехорошо? Она шла, чтобы лечь - но не успела, и упала рядом с кроватью. Отпечаток на лице от края торшера был таким глубоким, что даже грим в морге не смог полностью его устранить.

«И умру я не на постели
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще...»

Так вот — и не на постели.

Получилось так, что мы проехали на синем автобусе с ее гробом по многим ее местам — по Охте, где жила ее семья, по Московскому проспекту мимо Петмола — а когда-то Главпушнины, где работал тогда ее отец и где она жила маленькой, мимо Новодевичьего монастыря, где она родилась, и конечно, были у Эрмитажа, и наконец, ехали по кольцевой дороге мимо Веселого поселка, где она прожила последние 23 года. Когда мы ехали примерно на траверзе нашего дома, то небо было высокое, высокое, и необыкновенные были в нем облака... Какая красота. Какое разнообразие... и циррусы, и кучевые... пересекающиеся, нитевидные...

Вы легче тела,
Лучше души.

Конечно, там ее ждали... Может быть, тогда уже и была она там.

Телесную оболочку ее сожгли вчера, и только сегодня, наконец, испортилась погода, небо посерело и пошел дождь.

| Contact Us | ©2009 Алексей Янковский | наш сайт оптимизирован под бесплатный интернет-броузер Firefox. Скачать его можно здесь Firefox 2